— Проход — на два метра левее, — он сказал, и в его голосе послышалась улыбка. — Пойдем, я проведу.
Он не взял меня за руку. Он просто положил свою ладонь мне на поясницу, легким, направляющим прикосновением, и повел за собой. Это простое прикосновение прожигало ткань халата. Весь день он был моими глазами. Он читал мне вслух заголовки из утренней газеты (ничего интересного, к счастью), находил мою брошь, которая упала под кресло, подсказывал, где лежит сахарница. И делал это без раздражения, с какой-то спокойной, почти умиротворенной терпеливостью, которая была в нем так же неожиданна, как и эта внезапная домашность.
К вечеру я уже немного освоилась, научилась различать крупные предметы и осторожно передвигаться, держась за стены или мебель. Он развел огонь в камине, и мы сидели в гостиной — он в своем кресле с книгой, я на диване, укутавшись в плед, и просто слушала тишину, нарушаемую только потрескиванием поленьев и редким шелестом страниц.
— Не скучно? — спросил он вдруг, не отрываясь от книги.
— Нет, — ответила я искренне. Это была странная, выпавшая из реальности передышка. Никаких бумаг, никаких угроз, никаких судов. Только тепло камина, его присутствие в комнате и этот размытый, уютный мир.
— Хорошо.
Наступила еще одна долгая пауза. Пламя отбрасывало на его лицо танцующие тени, делая резкие черты мягче.
— Знаешь, — сказал он тихо, глядя в огонь, — иногда я забываю, что бывают такие дни. Просто тишина.
— Ты всегда настолько… занят, — осторожно заметила я.
— Да. И это часто — способ не слышать тишину, — он отложил книгу и повернулся ко мне. Его лицо в полумраке было серьезным.
Я не знала, что ответить. В его словах была та самая боль, о которой говорила Фрида. Боль от предательства, от одиночества, от необходимости всегда быть сильным.
Внезапно он встал и подошел к окну, отдернул штору.
— Кажется, снова снег пошел, — произнес он задумчиво. Потом обернулся.
— Хочешь чаю?
— Чай был бы прекрасен, — улыбнулась я.
Он кивнул и направился на кухню. Я осталась сидеть, глядя на его размытую спину, чувствуя, как что-то внутри тает и размягчается, как лед на стекле под теплом камина. Этот день, несмотря на все неловкости и мою беспомощность, был каким-то… целительным.
Он вернулся с двумя чашками, поставил одну на столик рядом со мной.
— Осторожно, горячо. Ровно перед тобой.
— Спасибо, — я потянулась, нащупывая блюдце. Мои пальцы встретились с его — он все еще придерживал чашку, чтобы я не опрокинула. Мы замолчали, и в тишине снова зазвучало потрескивание огня.
Именно в этот момент тишину разорвал резкий, настойчивый звонок в дверь.
Рихард вздрогнул, его пальцы разжались. Я услышала, как он тихо выругался себе под нос.
— В семь вечера, — пробормотал он, уже вставая. — Кто бы это мог быть?
Он вышел в прихожую. Я сидела, прислушиваясь, сердце невольно заколотилось чаще. Шаги, скрип открываемой двери, и затем — голос. Женский. Молодой, легкий, знакомый.
— Добрый вечер, генерал! Простите за беспокойство так поздно! Это Юма, соседка Элизы с Бергенштрассе! Мне сказали, что она переехала к вам. Я тут…хотела сшить ей платье, нужно снять мерки! И захватила пирог, думала, может, скучает…
Голос Юмы звучал беззаботно и дружелюбно. Но что-то холодное пробежало у меня по спине. Как она узнала, где мы? Кто ей сказал? И зачем ей понадобилось сшить мне платье?
Я услышала, как Рихард, после короткой паузы, произнес вежливо, но сдержанно:
— Входите, пожалуйста. Элиза в гостиной.
Шаги. И в размытом дверном проеме возникло знакомое цветовое пятно — яркая кофта, пушистые светлые волосы. Юма вошла в комнату, держа в руках сверток и плетеную корзинку.
— Элиза, привет! Ой, а ты что это без очков? — ее голос был полон искреннего участия.
Но я, плохо видя ее лицо, почему-то смотрела не на нее, а на размытую фигуру Рихарда, который остановился в дверях позади нее. Его поза была не просто настороженной. Она была готовой к удару. Он смотрел не на гостью, а на корзинку в ее руках. И выражение его лица в прыгающих тенях огня было не вежливым, а жестким, аналитическим — как в тот момент, когда он оценивал угрозу на улице.