Гул в толпе мгновенно утих, сменившись звенящим, благоговейным ожиданием. Даже малые дети перестали шмыгать носами, во все глаза глядя на колодец, который еще вчера казался им источником смертной угрозы и мора. Бабы пониже повязали платки, мужики утерли пот со лбов. Все понимали: сейчас решается судьба Красного Дола — примет ли земля их покаяние, вернется ли жизнь в эти дома.
— Земля наша долго болела, — голос отца Варсонофия звучал чисто, ровно и разносился до самых дальних деревенских огородов. — Она пила людскую злобу, впитывала измену, а Ненила-покойница закрыла её сердце своей страшной обидой, пустив Хозяина в мирской сруб. Но сегодня мы вернем этому колодцу его честное, чистое имя. Мы смоем скверну человеческого страха и лжи.
Старец опустил пальцы в берестяной туесок, набрал полную горсть крупной соли и, зашептав слова древней молитвы на очищение вод, размашисто, высоко перекрестил темный зев колодца.
— Именем Того, Кто сотворил небо и землю, и живые ключи в недрах проложил, очистись, вода залесская! Уйди, гниль болотная, расточись, морок Навий! Полно тебе людей судить, пора поить да жизнь возвращать!
С этими словами он с силой бросил соль прямо в бездну колодца. Прошла долгая, томительная секунда, в течение которой вся деревня, казалось, затаила дыхание. Бабы замерли, мужики подались вперед, вглядываясь в дубовую темноту. И вдруг из самой глубины сруба донесся глухой, утробный толчок. Земля под ногами людей робко, мелко содрогнулась, словно проснувшийся великан потянулся в своем подземном ложе.
В глубине колодца что-то неистово забурлило, заклокотало белой, чистой пеной, и вверх, к самому небу, вырвался плотный, высокий столб холодного пара. Он пахнул не гнилью и не жженой полынью, а весенней свежестью, талым снегом и молодой травой. Это земля Красного Дола делала свой первый свободный выдох, окончательно выбрасывая остатки колдовства Безымянного.
— А теперь черпайте, — Варсонофий повернулся к мужикам и мягко улыбнулся. — Проверьте правду земли.
Степан-кузнец, тяжело дыша и всё еще шмыгая носом, первым шагнул вперед из толпы. Его огромные, мозолистые руки, еще хранившие багровые следы от сыромятных веревок, ухватились за толстую кованую цепь. Журавль со знакомым, скрипучим стоном наклонился, увлекая тяжелое дубовое ведро вниз, в парящую глубину. По площади разнесся звонкий, чистый и глубокий всплеск — ведро ушло в воду, которая больше не пенилась черной жижей и не сопротивлялась человеку.
Когда Степан с натугой вытянул ведро обратно и аккуратно поставил его на замшелый край сруба, бабы в толпе разом ахнули, прижимая ладони к губам. Вода была настолько прозрачной, чистой и хрустальной, что в ней, как в дорогом столичном зеркале, отражалось яркое полуденное солнце, белые облака и испуганное лицо самого кузнеца. Ни капли мути, ни серого налета, ни гнилостного болотного запаха не осталось на дне.
Кузнец дрожащей рукой зачерпнул воду берестяным ковшом, поднял его над головой, глядя сначала на Ратибора с Марицей, а затем на весь мир крещеный, и сделал первый, долгий, жадный глоток. Вода текла по его рыжеватой бороде, капала на разорванный ворот холщовой рубахи, но Степан не отрывался от ковша, пока не выпил всё до самого донышка.
— Сладкая... — выдохнул он, утирая рот широким рукавом, и на его измученном лице впервые за эти недели появилась настоящая, светлая крестьянская улыбка. — Холодная, братцы! Аж зубы сводит, как лед, а в груди от неё тепло разливается! Чистая вода, без обмана!
Толпа мужиков и баб хлынула к колодцу, точно бурный весенний поток. Люди отталкивали друг друга, но теперь в этом не было прежней звериной злобы — только великая, неуемная жадность людей, истосковавшихся по простой человеческой жизни и чистому умыванию. Они черпали воду ладонями, умывали лица, брызгались, давали пить испуганным детям. Вдова Анисья бережно поила своего малолетнего сына прямо из ковша, и мальчик, еще утром бывший бледным и вялым от Навьего оцепенения, на глазах розовел, улыбался и цеплялся ручонками за бересту. Страх, державший Красный Дол в тисках два долгих месяца, уходил с каждым глотком, растворяясь в этой милостивой, проснувшейся воде.
Марица стояла чуть поодаль у церковного притвора, глядя на ликующих односельчан. Её рука по-прежнему лежала в ладони Ратибора, и воевода чувствовал, как её пальцы окончательно согреваются под его защитой. Белые шрамы на её ладонях больше не пульсировали болью — они стали просто ровными светлыми ниточками, памятью о том, какую цену пришлось заплатить за эту простую колодезную прохладу.
В самый разгар мирского праздника со стороны Столичного тракта, из-за пелены дальнего соснового бора, донесся глухой, частый топот множества копыт. Стрельцы Игнатки на стенах заставы мгновенно вскинули мушкеты, но тут же опустили их, издав радостный, победный клич, подхваченный всей площадью.
— Окул едет! — закричал молодой стрелец, сбегая по косогору и размахивая шапкой. — Десятник наш вернулся! И князь Одоевский с ним!