Я слегка улыбнулась и включила лампу. Свет лёг на её лицо – ровное, правильное, будто когда-то нарисованное с любовью. Щёки прозрачные, губы сухие. Волосы – длинные, светлые, с тусклым отливом золы.
— Что будем делать?
— Просто подровняйте. Чуть-чуть. Чтобы... как будто легче стало.
В углу пошуршал Барихан, потом высунулся, держа расчёску.
— Ниче себе волос… да он ж волшебный, сестра. — прошептал он. — Таких сто лет не видать тута.
— Тише, — сказала я. — Не пугай гостью. Вон, тоже к печке ступай, я и одна управлюсь.
Женщина посмотрела в зеркало.
— Пусть говорит, — тихо молвила. — Я привыкла к голосам. Я же в Службе доверия работаю.
— Это там, где людям рассказывать можно всё, а вас никто не слушает? — уточнила я.
— Примерно, — она чуть усмехнулась. — Только мы не слушаем, мы... дежурим. Следим, чтобы не было тишины. В Бракаре тишина считается нарушением говорливого кодекса.
Марта с печки тихо хрюкнула.
— А спать вам там, случаем, не запрещают?
Она обернулась и глянула прямо мне в глаза:
— Запрещают. Но я всё равно сплю. Иногда прямо на линии. Люди думают, что это помехи связи, а я... я просто вижу их сны.
Мы молчали. Только зачарованные ножницы щёлкали, как дождевые капли.
— Я ведь раньше умела спать долго, — сказала она вдруг. — Очень долго. И, кажется, тогда я была счастлива. Меня нашли, разбудили. Пфальцграф, говорят. Красивый, благородный, как в сказках. А теперь вот – кофе литрами и вереница людей до рассвета. «Служба доверия, слушаю вас». И все чего-то хотят. Кто снова стать ребёнком в материнском чреве, кто вспомнить, кто забыть. А я просто хочу обратно во сне остаться.
Барихан уселся у ног и почесал затылок.
— Пфальцграф, значит, разбудил? И где ж он теперь?
— Пфальцграфы часто предпочитают Бракаре свои родные поместья, — тихо ответила она. — Он нашёл себя в Министерстве Вдохновения, писал речи для верховного Совета. А потом, кажется, заснул. Но не так, как я. Без сказки, без смысла. Просто перестал просыпаться.
Я осторожно провела расчёской по её волосам.
— Волосы – это память, — сказала я. — Что подстрижешь, то забудешь.
— Вот и хорошо, — шепнула она. — Мне бы забыть тот звук – когда поцелуй разбивает сон. Он же не будит, он ломает.
Волосы падали на пол – тихие, как лепестки. В воздухе стоял запах старого сада, где когда-то росли розы. Настоящие, не искусственные, как на прилавках. Цветы без шипов. И боли.
— Знаете, Кальвария, — вдруг сказала она, — я ведь всё ещё чувствую губы на щеке. Иногда, когда за окном стрекочут кузнечики, мне кажется это он шепчет: «Просыпайся». А я уже проснулась. Зря, наверное.
Барихан тяжело вздохнул:
— Все зря просыпаться. Спят – мечтать, а проснуться – работа.
Она улыбнулась краешком губ.
— Да. У нас там даже сны нужно записывать. Если снится что-то красивое — вы должны подать прошение на ограничение видений, чтобы не вызвать зависть у коллег.
— А если кошмар? — спросила я.
— Тогда вас повышают. Говорят, человек, которому снятся кошмары, ближе к реальности.
Ножницы смачно щёлкнули, состригая очередной локон.
— Грустно у вас в Бракаре, красавица.
— Все в столице грустные, просто не все умеют это признать.
Она смотрела в зеркало, но видела не отражение, а себя прежнюю. Девочку в белом платье, окружённую светом, запахом роз и ожиданием чуда. Я тоже видела чуть-чуть, на миг. Потому что зеркало в моей парикмахерской не врёт, но и не торопится говорить правду.
Снаружи дождь усилился. Барихан зевнул.
— А если б вас не разбудил он… что было бы?
— Не знаю, — сказала она. — Может, ничего. Может, я бы стала частью сна. Там не было боли, не было голоса бургомистра, не было слуховых видений, где каждую ночь чужие голоса шепчут, что им страшно жить. Там был сад, птицы и я. Время там текло как мед. И я не хотела просыпаться. Но меня нашли.
Она замолчала. Чтобы убрать воспоминания, я принялась состригать собственноручно. Медленно, размеренно, будто по живой ткани судьбы. И в ту минуту я подумала: а может, мы все спящие. Только кто-то нас уже разбудил, а кто-то всё ещё дышит в тишине между приходящими поговорить.
— Я тогда думала, — заговорила она после долгой паузы, — что пробуждение — это начало новой жизни. Но нет. Это конец сна. А жизнь… она началась ещё там, под вуалью тумана, где все слова были шёпотом, а дыхание – обещанием.
Она замолчала. В парикмахерской слышно было, как капает за зеркалом – ровно, будто часы где-то в стене отмеряют не время, а последние остатки сна.
Барихан тихо потянулся, глядя на неё с сочувствием.
— А пфальцграф твой? — спросил он негромко. — Часто снится?
— Иногда.