Я лишь махнула рукой, чувствуя, как во мне закипает бессильная злоба. Спорить с Мирой в таком состоянии — это то же самое, что пытаться голыми руками остановить несущийся с гор лавинный поток. Самоубийство. Некроманты. Что с них, одержимых смертью и жизнью, взять? Вечно им неймется, вечно им надо кого-то воскрешать, призывать, создавать, давать дурацкие имена и наполнять мир своими жуткими творениями. Пусть делает что хочет. Пусть. Лишь бы в этот раз ее рукотворный кошмар не сбежал, не мутировал и не принес кошмарное потомство на каком-нибудь забытом пыльном чердаке под лунным светом.
— Ладно. Черт с тобой. Делай своего Пушка, — бросила я резко, поднимаясь с кровати. Каждая мышца ныла от напряжения, хотелось бежать прочь из этого дурдома. — Только в этот раз, умоляю, позаботься о нормальной, бронированной, титановой клетке! И о защитных рунах, да таких, чтобы от них фонило за километр. И о том, чтобы он, мать твою, не был невидимым. Я не хочу наступать на него ночью.
— Будет сделано, мой генерал! — рявкнула она в шутливом военном приветствии, уже нависая над столом с раскаленной до красна проволокой в руке. Ее глаза горели огнем творческого безумия.
Разговор был окончен. Приговор подписан.
Я резким, злым движением сорвала плащ с крючка. Тяжелая, прорезиненная ткань хлестнула воздух. Я накинула его на плечи, чувствуя, как меня душит внезапная клаустрофобия, и вылетела в коридор, с грохотом захлопнув за собой дверь. Мне нужно было проветриться. Немедленно. Срочно. Вымыть из ноздрей запах пирожков, воска для свечей и поднимающейся некромантии. Мне нужно было подумать. Потому что впереди, за этим проклятым порогом, было воскресенье. А воскресенье означало…
Я сама не заметила, как перебирая ногами, словно в лихорадочном трансе, дошла до главного выхода из Академии. Солнцестояние было в самом разгаре, солнце висело в зените, заливая древнюю брусчатку внутреннего двора жидким, расплавленным золотом. Студенты сновали туда-сюда цветными пятнами, их смех и гомон сливались в бессмысленный, раздражающий гул. Кто-то спешил в город за покупками, кто-то возвращался с прогулки с букетами полевых цветов. Я шла сквозь эту толпу, как призрак, рассеянно кивая знакомым, не узнавая их лиц, и вдруг с ужасом и отвращением поняла, что мое тело делает что-то странное, неподконтрольное мне. Что-то постыдное.
Мое сердце замирало.
Каждый раз, когда я проходила мимо окна, выходящего на главную аллею. Этот предательский, мышечный орган замирал в груди, делал мучительную паузу, словно перед прыжком в пропасть. Каждый раз, когда за спиной раздавались четкие, тяжелые мужские шаги, вторившие эхом от каменных сводов, оно пропускало удар. Каждый раз, когда в толпе мелькала высокая, широкоплечая фигура со светлыми волосами, выгоревшими на солнце до цвета пшеницы, мое глупое, предательское, ничтожное сердце замирало, застывало на мгновение ледяной глыбой, а потом срывалось в бешеный, оглушительный галоп, колотясь где-то в горле, мешая дышать. Я задерживала дыхание, впивалась взглядом в лица прохожих, и мир вокруг замирал.
Это был не он. Вон тот парень в черной мантии — всего лишь угрюмый третьекурсник с артефакторики, у которого вечно обожжены брови. А тот, у фонтана, что так уверенно держится за плечи какой-то хохочущей девицы — какой-то незнакомый старшекурсник с факультета стихийников. Я выдыхала, чувствуя, как кровь отливает от щек, как отпускает внутренняя пружина. Я ругала себя последними словами. Самыми грязными и оскорбительными. Я шла дальше, но через минуту, через полминуты, дьявол подери, через десять секунд все повторялось снова. Это был бесконечный, изматывающий круг пытки.
Я ненавидела это чувство. Всей душой, всем своим рациональным, целительским разумом. Я ненавидела то, как мое собственное тело, моя физиология, предавала меня с потрохами, реагируя на саму гипотетическую возможность его появления. Это было унизительно. Оскорбительно. Это было до одури глупо. Это было… совершенно, абсолютно, категорически не в моем характере. Не в характере Эйры Тайл.
Я — лучшая студентка целительского факультета. Та, что сшивает разорванные сухожилия и залечивает проклятия пятой степени, не моргнув и глазом. Та, что три чертовых года с каменным лицом и ледяным презрением избегала Лайама ap’Шайна. Та, что клялась на крови и собственной гордости, что никогда, ни за что на свете не поддастся его дешевому, павлиньему обаянию. Та, что называла его за глаза не иначе как «самоуверенным болваном», «наглым павлином с манией величия» и «ходячей катастрофой». И вот она я. Иду по коридору, как сомнамбула, и мое сердце, мое чертово сердце замирает от одной только мысли, что он может появиться.