Лайам приходил вовремя. Всегда вовремя. Даже однажды пришел на десять минут раньше — я застала его сидящим на широком каменном подоконнике в читальном зале, с открытой тетрадью на коленях. Он перечитывал свои записи, беззвучно шевеля губами, и не заметил меня, пока я не подошла слишком близко и не увидела, что его пометки на полях сделаны аккуратным, почти каллиграфическим почерком, а не теми каракулями, которые он демонстрировал раньше.
— Ты рано, — сказала я, ставя сумку на стол.
— Решил повторить, — ответил он, не оборачиваясь, и его голос звучал так буднично, так обыденно, что я чуть не рассмеялась от абсурдности происходящего.
Он слушал, делал, спрашивал. Я объясняла, показывала, поправляла. Мы даже ни разу не поругались. Ни разу! За целую неделю! Я поймала себя на мысли, что начинаю привыкать к его присутствию. Что не вздрагиваю, когда он садится рядом, не отодвигаюсь инстинктивно, когда его рука тянется к той же странице учебника. Что не сжимаю книгу так сильно, что белеют костяшки, когда он наклоняется, чтобы рассмотреть сложную схему энергетических меридианов. Его плечо иногда почти касалось моего, и в эти моменты я замечала, как пахнет его магия — горьковатым дымом и чем-то свежим, хвойным, вроде сосновой смолы на солнце. Запах, который въедался в память, который я потом чувствовала на своей одежде, на своих волосах.
В четверг вечером я вернулась в комнату, и Мира, оторвавшись от своего любовного романа в яркой, блестящей обложке, окинула меня долгим, изучающим, слишком проницательным взглядом.
— Ты расслабилась, — заметила она, прищурившись, как кот перед прыжком.
— С чего ты взяла? — Я скинула мантию на спинку стула и потянулась к чайнику, стараясь говорить ровно.
— Ты улыбаешься.
Я замерла с чашкой в руке. Опустила взгляд на собственную физиономию, смутно отражающуюся в темном стекле окна. И правда — уголки губ были приподняты в чем-то, отдаленно напоминающем улыбку. Мягкую, почти мечтательную. Такую, какой у меня не было уже… а когда она вообще была в последний раз?
— Я всегда улыбаюсь, — возразила я, хотя мы обе знали, что это наглая, беспросветная ложь.
— Ты всегда злишься, — поправила подруга, откладывая книгу и садясь на кровати по-турецки, поджав под себя ноги в разноцветных носках. — А сейчас улыбаешься. Это связано с занятиями? С высоким, темноволосым и невыносимым?
Мира подалась вперед, глаза загорелись тем самым жадным, охотничьим любопытством, которое я так хорошо знала. Она обожала копаться в чужих чувствах, особенно когда дело касалось меня и моего вечного, затяжного конфликта с ap’Шайном.
— Не начинай, — предупредила я, наливая кипяток в чашку и стараясь не смотреть на подругу.
— Ай, ну и ладно. — Мира махнула рукой, но я видела, как она прячет хитрую, довольную улыбку в пледе. — Главное, чтобы ты была в порядке. И не давала себя в обиду. Но, если что, я всегда рядом.
— Я в порядке, — сказала я и удивилась, что это почти правда.
Я действительно была в порядке. Более чем. За неделю Лайам освоил базовые техники лечения царапин и небольших порезов — то, на что у обычных студентов уходил месяц, он схватил за пять занятий. На последнем занятии он залечил учебный порез на муляже с третьей попытки, и я заметила, как он довольно, облегченно выдохнул, когда золотистый свет погас, оставив после себя гладкую, нетронутую поверхность.
Ректор, которому я отправляла еженедельный отчет о прогрессе, прислал короткое, сдержанное сообщение: «Доволен. Продолжайте в том же духе». Моя стипендия и исследовательский грант были в безопасности. И все, что мне нужно было сделать, — это еще три недели спокойно проводить занятия, после чего я могла забыть о существовании Лайама ap’Шайна до конца своих дней.
Идеальный план. Простой. Четкий. Никаких эмоций.
К пятнице я чувствовала себя почти счастливой. Настолько счастливой, что позволила себе купить в академической лавке пирожное с корицей и съесть его, сидя на скамейке у фонтана, глядя на закатное солнце, которое разливалось по небу оранжевым, растопленным маслом.
Последнее занятие недели прошло даже легче, чем я ожидала. Лайам с первой попытки выровнял поток — правда, на учебном муляже, а не на живом слепке, но я видела, что он понял принцип, что он прочувствовал его. Пальцы двигались плавно, дыхание было ровным, глубоким. Когда он закончил, на его лбу блестела испарина, но он улыбался — той самой сдержанной, почти неуверенной улыбкой, которая так не вязалась с его обычной, бронированной самоуверенностью.
— Видишь? — сказала я, убирая муляж в ящик стола. — У тебя получается, когда ты не пытаешься убить магию силой.
— Я не пытаюсь убить, — возразил он. В голосе не было обиды, только спокойная, выверенная уверенность. — Я пытаюсь ее направить.
— Разница есть?
— Для меня — большая.