Лайам усмехнулся. Горько. Криво. Желчь подкатила к горлу. Райан не знал и половины. Не знал, черт возьми, почти ничего. Он не знал про долгие вечера в библиотеке, где Эйра поправляла его руки на магическом муляже — тонкие пальцы на его запястьях, теплое дыхание где-то рядом, — и краснела, заливалась краской до корней волос, когда он наклонялся слишком близко и шептал ей на ухо что-то про постановку большого пальца.
Не знал про ночь на чердаке Академии, когда они вдвоем, в кромешной темноте, искали сбежавшую кошку-нечисть, и она случайно врезалась в него в темноте, и он почувствовал, как колотится ее сердце — быстро-быстро, как у пойманной птицы. Не знал про поцелуй после той тренировки — поцелуй, на который она ответила, черт возьми, ответила, даже если потом неделю отказывалась это признавать и смотрела на него с такой яростью, будто он украл что-то бесценное.
Не знал про сегодняшний ужин — про то, как леди ap’Шайн, его собственная мать, вонзила нож в грудь Эйры своим светским любопытством, спросив про «того самого загадочного парня», и про то, как Эйра на мгновение, на долю секунды, встретилась с ним взглядом через весь стол, и в ее глазах было не раздражение — паника. И как быстро она отвела глаза, слишком быстро, словно обожглась.
— Она будет моей, — сказал Лайам. И в его голосе не было ни хвастовства, ни бравады, ни вызова. Только спокойная, холодная, непоколебимая уверенность — та уверенность, с какой он выходил на дуэльную площадку, зная, что противник сильнее, но не сомневаясь ни на секунду в своей победе. — Можешь даже не надеяться, что я проиграю.
Райан резко повернулся. Движение было быстрым, почти хищным. Его глаза сузились, превратились в две ледяные щелочки, и он долго, изучающе смотрел на Лайама — так, будто видел его впервые в жизни. Будто перед ним стоял не тот парень, с которым он делил комнату в общежитии, дрался плечом к плечу и напивался до беспамятства, а какой-то незнакомец.
— Ты же понимаешь, — начал Райан медленно, почти по слогам, — что я должен тебя ненавидеть за это? Должен, Лайам. По всем законам дружбы, чести и семьи. Ты — мой лучший друг. Мой боевой товарищ. Человек, которому я доверял свою спину, свою жизнь, свои секреты. И ты заключил со мной спор. На мою собственную сестру. На Эйру. Я должен был ударить тебя еще тогда, в таверне — схватить за грудки и вбить кулак в твою ухмыляющуюся физиономию. Я должен был вызвать тебя на дуэль, когда узнал, что ты ходишь за ней по всей Академии, как привязанный. Я должен был запереть ее в башне и выставить охрану. Я должен был…
— Но ты не ударил, — перебил его Лайам. Спокойно. Ровно. Как нож в масло. — И не вызвал. И не остановил. Ты смотрел, как я кружу вокруг твоей сестры, и молчал. Почему, Райан? Почему?
Райан замолчал. Его челюсть сжалась так, что желваки заходили под скулами. Он отвернулся обратно к огню — резко, почти дергано, — и сделал большой глоток вина. Лайам видел, как напряглись его плечи, как побелели костяшки на бокале — еще немного, и тонкое стекло треснет.
— Потому что я видел, как ты на нее смотришь, — сказал он наконец, и голос его прозвучал тихо, глухо, почти неохотно, будто каждое слово приходилось вырывать из груди силой. — Я видел это еще тогда Лайам, когда ты появляллся в нашем доме. И когда она только поступила в Академию — маленькая, испуганная, только что выпорхнувшая из школы благородных девиц, где ее учили кланяться, вышивать и улыбаться старым лордам. Ты стоял в коридоре у Восточного зала и смотрел на нее, и у тебя было такое лицо… — Райан замолчал, подбирая слова. — Такое лицо, будто тебя ударило молнией. Будто ты увидел что-то, что искал всю свою безалаберную жизнь. Я подумал — мне показалось. Решил, что это просто удивление. Она ведь изменилась — выросла, расцвела, из угловатого подростка превратилась в красивую девушку. Естественно удивиться. Но потом я видел это снова. И снова. И снова, Лайам. Твой взгляд ни разу не поменялся, с тех пор, как ты впервые начал на нее смотреть.
Лайам молчал. Слова застряли в горле, как кость. Он не знал. Он, черт возьми, понятия не имел, что Райан все это замечал. Он думал, что хорошо прячется — за шутками, за бесконечными подколами, за маской вечного балагура и повесы. Он думал, что его чувства спрятаны глубоко, на самом дне, куда никто не заглядывает. Оказывается — нет. Оказывается, тот, кто знал его лучше всех, видел все с самого начала. С того самого первого дня.