— Это значит, дорогая моя, — леди ap’Шайн шагнула вперёд, и её голос зазвенел, как клинок, извлекаемый из ножен перед решающим поединком. Зазвенел холодно, беспощадно, остро. — Это значит, что вы не те, за кого себя выдаёте. Вы — пустышка в дорогой обёртке. Вы обманули всех. Каждого человека в этом зале. Каждого, кто пожимал вам руку, кто верил вашим словам, кто восхищался вашим якобы положением. Вы не богаты. Ваше состояние — мираж, фантом, мыльный пузырь. Ваши связи в обществе — фикция, существующая только в вашем воображении и на подделанных бумагах. Единственное, что у вас есть реального — это дальний родственник, брат вашей матушки, который служит мелким клерком в канцелярии королевского казначейства. Он-то, этот скромный, незаметный человечек, и помог вам подделать документы. Бумаги о вашем мифическом состоянии. О ваших несуществующих землях. О ваших вымышленных титулах. Всё это — ложь. Тщательно спланированная, циничная, грязная ложь, на которую вы купили доверие благородных семейств, включая семью Тайл.
Зал ахнул — единым, многоголосым, потрясённым вздохом, прокатившимся от стены к стене подобно волне цунами. Кто-то выронил бокал, и звон разбитого хрусталя вплелся в этот вздох трагическим аккордом. Кто-то прижал ладонь к губам. Кто-то начал судорожно перешёптываться с соседом. Леди Монтгомери отшатнулась, споткнулась о подол собственного платья и едва не упала — её поддержал супруг, лицо которого приобрело оттенок несвежего теста. Корнелиус выпустил мою руку с такой поспешностью, словно обжёгся, и его драгоценный монокль, его фирменный атрибут, его символ мнимой аристократичности, выпал из глазницы и покатился по мраморному полу, жалко подпрыгивая и поблёскивая в свете свечей. Никто не бросился его поднимать.
— Это… это неслыханно! Это клевета! — воскликнула леди Монтгомери, цепляясь за остатки достоинства, как утопающий цепляется за соломинку. Но её голос дрожал, срывался на фальцет, и всем в этом зале — абсолютно всем, от официантов до самых старых, умудрённых опытом аристократов — было видно: она врёт. Врёт отчаянно, безнадёжно, обречённо. — Мы — уважаемая, старинная семья! У нас есть всё! Всё, что полагается нашему статусу! Мы происходим из… из…
— Вы — мошенники, — спокойно, почти буднично перебила леди ap’Шайн, и это спокойствие было страшнее любого крика. Как палач, зачитывающий приговор. Как врач, констатирующий смерть. — Вы — жалкие, мелкие мошенники, возомнившие себя аристократами. И у нас есть неопровержимые доказательства. Подлинные документы. Свидетельства. Показания вашего же сообщника, который, узнав, что дело может дойти до королевского суда, предпочёл чистосердечное признание. Если вы не покинете этот зал добровольно, если вы не исчезнете из приличного общества без скандала и шума, мы передадим эти доказательства в Министерство. В королевскую канцелярию. В суд. И тогда вы ответите за подделку документов по всей строгости закона. И поверьте мне, — она сделала паузу, оглядев съёжившуюся, жалкую леди Монтгомери с головы до ног, — строгость эта вам очень, очень не понравится.
И тут случилось то, чего я не ожидала. Моя мать — моя расчётливая, прагматичная, всегда такая сдержанная мать, которая только что стояла на возвышении и торжествующе улыбалась, — вдруг ожила. Её лицо, ещё мгновение назад сиявшее триумфом, исказилось до неузнаваемости. На нём проступила такая ярость, такая дикая, первозданная, вулканическая ярость, какой я никогда раньше не видела. Глаза вспыхнули, ноздри раздулись, губы побелели. Она повернулась к леди Монтгомери, и это движение было стремительным и страшным, как бросок змеи.
— Вы… — прошипела она, и это был именно тот шипящий, полный яда шёпот, от которого кровь стынет в жилах. — Вы посмели! Вы, жалкие, ничтожные самозванцы! Вы хотели выдать свою нищую, обанкротившуюся семейку за аристократов! Вы хотели женить своего напыщенного, бездарного, никчёмного сыночка на моей дочери! На моей единственной дочери! Чтобы спастись от разорения, чтобы прикрыться её именем, её репутацией, приданым её семьи! Вы хотели купить себе место в обществе ценой жизни моего ребёнка! И я… я, слепая, глупая дура, чуть не отдала Эйру за этого… этого червяка с моноклем!
— Мама, — попыталась вмешаться я, но она уже не слышала. Никого не слышала. Она была подобна вулкану в момент извержения — вся та ярость, что копилась в ней годами, весь тот страх за будущее семьи, всё то напряжение, что душило её в тисках амбиций, вырвалось наружу.
— Вон! — закричала она, указывая на дверь дрожащим пальцем. — Вон из этого дома! Чтобы духу вашего здесь не было! Чтобы имя Монтгомери было забыто, стёрто, вычеркнуто из памяти каждого порядочного человека! И если вы ещё раз посмеете приблизиться к моей семье, если вы посмеете хотя бы посмотреть в сторону моей дочери, я лично, своими руками, прослежу, чтобы вы ответили за всё! За каждую подделанную бумагу, за каждую ложь, за каждую секунду страха, который пережила моя девочка! ВОН!
Монтгомери ушли. Это было жалкое, унизительное, почти комичное зрелище. Леди Монтгомери — бледная, как призрак, всхлипывающая, спотыкающаяся, поддерживаемая мужем, который сам едва держался на ногах. Корнелиус — без монокля, со скошенными, трясущимися губами, с лицом человека, у которого только что отняли все его игрушки. Он попытался что-то сказать, но из горла вырвался только жалкий, сиплый звук, больше похожий на скулёж побитой собаки. Они выскользнули через боковую дверь, не ту, парадную, через которую вошли ap’Шайны, а маленькую, служебную, почти потайную — и это было так символично, так унизительно, так правильно. Гости провожали их ледяными, презрительными взглядами, и никто, ни один человек, не произнёс ни слова в их защиту.