Если нет — пусть правда найдёт ту, кто умеет слышать дом.
Арен не умер в огне. Я уверена. Пламя не убило его. Оно забрало.
Даррен знает это.
Кайр, возможно, тоже узнает однажды, если перестанет бояться документов больше людей.
Тави видел достаточно. Береги мальчика. Не вытаскивай правду из него силой. Она и так жила в нём, как заноза под сердцем.
Рейнару не верь, если он говорит, что виноват во всём.
Он виноват в своём молчании. В страхе. В гордости.
Но не в моей смерти.”
Я закрыла глаза.
И только тогда поняла, что плачу.
Тихо. Без рыданий. Просто слёзы текли по щекам, а я не вытирала.
За себя, наверное.
За неё.
За Рейнара, который два года нёс чужую ложь как собственный приговор.
За Тави.
Даже за Кайра, который запутался в страхе и бумагах.
Но больше всего — за эту женщину, которую все помнили такой красивой, что не оставили ей права быть слабой.
Я прочитала последнюю страницу.
“В стене южных покоев, за зеркалом с зелёной трещиной, я спрятала письма. Не все. Часть Даррен нашёл бы слишком легко.
Главное я оставила там, где он никогда не станет искать сам: в месте, которое презирает.
В кладовой.
У Горошины.
Если он ещё жив, дай ему сахар. Он любит делать вид, что ему всё равно, но у него мягкое сердце для существа, которое ворует ложки.
Там письмо с именем того, кто открыл оранжерею до меня.
И ещё одно — для Рейнара.
Я не смогла отдать ему его при жизни.
Прости меня за это.
Если я исчезну, ищи меня не в могиле, а в стекле.”
Письмо закончилось.
Я сидела неподвижно.
Слова “в стекле” как будто остались висеть перед глазами.
Стекольный дом у северной дороги.
Оранжерея.
Зеркало в южных покоях.
Разбитые панели.
Арен, которого “забрало” пламя.
Рейнар, спасший кого-то, кого считал ребёнком.
Я поднялась слишком резко. Комната качнулась, но я удержалась за край стола.
— Горошина, — позвала я.
Тишина.
— Я знаю, что ты здесь.
Из сундука раздалось возмущённое сопение.
— Не здесь.
— Тогда отзовись оттуда, где тебя нет.
Пауза.
Потом крышка сундука приподнялась, и из щели показались янтарные глаза.
— Ночью приличные хозяйки спят.
— А приличные духи не прячутся в белье.
— Оно мягкое.
— Элиана оставила тебе письмо.
Горошина замер.
Шерсть на нём, если это была шерсть, распушилась.
— Белая леди?
— Да.
— Она помнила?
В голосе пыльного духа впервые не было ни ехидства, ни ворчания.
Только маленькая, почти детская надежда.
— Помнила.
Он вылез из сундука полностью, спрыгнул на пол и подошёл ко мне. Медленно. Нехотя. Будто каждое движение выдавалось ему слишком дорого.
— Сахар есть?
Я чуть не рассмеялась сквозь слёзы.
— Есть.
На столике стояла маленькая сахарница. Я достала кусочек и положила перед ним.
Горошина взял его обеими лапками.
Не ел.
Просто держал.
— Она плакала в кладовой, — сказал он тихо. — Сидела между мукой и травами. Говорила: “Здесь хотя бы честно пахнет”. Горошина дал ей ложку.
— Зачем?
— Чтобы не пустая рука была.
Слёзы снова подступили к горлу.
— Ты сохранил письма?
Он насупился.
— Горошина хорошо хранит.
— Где?
— Там, где плохие руки не ищут.
— В кладовой?
— В ложках.
— Разумеется.
Он сунул сахар в рот, прожевал с таким видом, будто это не плата, а тяжкое бремя, потом направился к двери.
— Идём.
— Сейчас?
Он обернулся.
— Письма ночью будят меньше людей. Днём все мешают, спорят, командуют, носят сапоги.
В общем, логика была безупречная.
Я взяла шаль, письмо Элианы спрятала за корсаж, свечу зажгла от камина. Подумала о том, чтобы позвать Рейнара.
И остановилась.
Письмо для него.
Я не имела права читать его первой.
Но имела ли право идти в кладовую без него? После всего, что произошло? После того, как он сказал, что попробует не закрывать двери?
Если уйду тайком, это будет почти предательство.
Если разбужу его сейчас, он опять пойдёт впереди меня с огнём в глазах.
Я стояла посреди комнаты, сжимая свечу, и впервые за всё время не знала, что правильнее: независимость или доверие.
Горошина тяжело вздохнул.
— Дракона зови.
Я уставилась на него.
— Что?
— Шумный он. Страшный. Но его письмо. Не воруй чужую боль. Плохо пахнет.