Слишком хорошо.
— Я не занимала её воздух.
— Для него — заняли.
Я смотрела на него снизу вверх и вдруг увидела, как сильно он не хочет завтрашнего дня. Не из-за политики, не из-за зерна, не из-за приличий. Из-за того, что появление Даррена снова внесёт Элиану в комнаты не портретом, не шёпотом, а живым голосом человека, который имеет право скорбеть.
Право — и, возможно, причину лгать.
— Вы боитесь его? — спросила я.
Рейнар медленно повернул голову.
— Нет.
Ответ был слишком быстрым.
— Хорошо. Тогда чего?
Он усмехнулся без радости.
— Вашей привычки задавать вопросы при людях, которые умеют отвечать ядом.
— Я постараюсь не пить из его рук.
— Кто вам это сказал?
— Горошина.
— Мне начинает казаться, что в этом доме только я не получаю полезных советов от кладовой пыли.
— Попробуйте сахар.
На этот раз он почти улыбнулся.
Но улыбка тут же исчезла.
— Лиара, — сказал он тише. — Завтра будет неприятно.
— Мой брак начался с подмены у алтаря. Меня сложно удивить.
— Не испытывайте судьбу.
— Я больше испытываю людей. Судьба сама приходит.
Он долго смотрел на меня. Потом взял со стола мазь, развернул ткань. Внутри оказалась маленькая зелёная баночка.
— Дайте руку.
Я должна была сказать, что справлюсь сама.
Разумеется.
Но почему-то протянула ладонь.
Рейнар сел на край кресла напротив и осторожно взял мои пальцы. Его руки были тёплыми. Уверенными. Слишком бережными для мужчины, который днём готов был выставить меня из оранжереи приказом.
Он нанес мазь тонким слоем.
Сначала обожгло холодом, потом стало легче.
Я смотрела не на мазь. На его склонённую голову. На тёмные пряди у виска. На рубец, уходящий под ворот рубашки. На линию губ, сейчас сжатых не гневом, а сосредоточенностью.
— Вы всем жёнам сами мажете руки после запретных оранжерей? — спросила я, чтобы не молчать слишком живо.
Он замер.
Вот уж умница, Лиара.
Я открыла рот, чтобы извиниться, но он сказал:
— Нет.
И продолжил.
Одно слово.
А в комнате стало столько прошлого, что я едва могла дышать.
— Простите, — сказала я.
— За вопрос?
— За то, как прозвучало.
Он отпустил одну руку и взял вторую.
— Элиана не входила в оранжерею с разрешения.
— Как и я.
— Вы не похожи.
Не знаю, почему от этих слов стало больно и легче одновременно.
— На неё?
— Да.
— Это хорошо или плохо?
Рейнар нанес мазь на мои пальцы, медленно, почти невесомо.
— Я ещё не решил.
— Очень лестно.
— Вы хотели честно.
— Я хотела вежливо.
— У меня плохо с этим.
— Заметила.
Он поднял глаза.
И на миг между нами исчезли оранжерея, Даррен, Элиана, кольцо, ключи, проклятие. Осталась только моя рука в его ладони и тишина, которая уже не была холодной.
Потом он отпустил меня.
— Спите. Завтра не выходите к завтраку, если будет слабость.
— Нет.
— Это не приказ.
— Тем более нет.
Он встал.
— Я так и думал.
— Тогда зачем сказали?
— Иногда я говорю разумные вещи, даже если знаю, что их не послушают.
У двери он остановился.
— Лиара.
— Да?
— При Даррене не упоминайте о том, что видели в оранжерее.
— Почему?
— Потому что если он виновен, вы станете для него угрозой. Если не виновен — вы станете для него оскорблением. Оба варианта плохие.
— А для вас?
— Что для меня?
— Чем я стану для вас, если продолжу искать правду?
Он молчал так долго, что я подумала — не ответит.
Потом сказал:
— Не знаю.
И ушёл.
Утро пришло с шумом.
Не таким, как обычно. В Грейнхольме с утра всегда что-то скрипело, звякало, шуршало, тихо ругалось голосом Марты. Но сегодня замок гудел. Люди бегали быстрее, говорили громче, двери хлопали чаще. Даже восточное крыло, обычно забытое всеми, проснулось раньше.
Даррен Сорель прибыл до полудня.
Я узнала это не от Сивки, не от Пинны и даже не от Горошины.
От замка.
В тот миг, когда его карета пересекла мост, камин в моей комнате зашипел и плюнул зелёной искрой прямо в блюдце. Серебряная ложка, забытая на столе после завтрака, потемнела полностью. А где-то в глубине стен прошёл такой тонкий треск, будто дом стиснул зубы.
Сивка, застёгивавшая мне платье, замерла.
— Приехал, — сказала она.
— Да.
— Может, всё-таки не пойдёте?
— Пойду.
— У вас вчера жар был.
— Сегодня у меня злость.