— Мама… мама… — только это слово и вырывалось сквозь рыдания.
Кира держала его крепко. Не пыталась успокоить бессмысленными словами. Не отстранялась, испугавшись. Просто была рядом — тёплая, живая, настоящая. Руки гладили спину медленными, ритмичными движениями, дыхание щекотало шею. Она не спрашивала, что случилось — уже поняла. Или догадалась.
Петя плакал, как плачут дети — всем телом, без стеснения и самоконтроля. Сегодня всё рухнуло. Он не знал, как жить дальше, как просыпаться, как дышать. Но здесь, в объятиях Киры, ему впервые за этот бесконечный вечер показалось, что, может быть, он сможет. Что это не конец.
И это было последнее, что он подумал, прежде чем слёзы окончательно затуманили сознание, а тело обмякло в объятиях Киры.
Кира лежала без сна, вслушиваясь в мерное дыхание спящего рядом Пети. Лицо, обращённое к ней в полутьме спальни, сохраняло следы слёз — дорожки на щеках, влажные ресницы, слипшиеся в тонкие стрелки. Кира осторожно, едва касаясь, гладила его по волосам. За окном шумело море — тот же звук, что не давал ей спать в петербургской квартире. Там, на Васильевском острове, она тоже засыпала под шум волн — только не этих, южных, а холодных балтийских, разбивающихся о гранитные парапеты Финского залива. Туда часто уходила бродить, когда становилось невыносимо. Когда брат смотрел на неё молча, ждал чего-то — а она не знала, что сказать.
Петя пришёл совершенно раздавленным, бормоча что-то о маме, о холоде её рук, о записке на кухонном столе. Кира не сразу поняла, что произошло, но когда поняла — обняла крепче, позволяя выплеснуть горе. А потом, когда Петя обессилел, привела в спальню и уложила, укрыв старым пледом, пахнущим лавандой.
Теперь Петя спал, а Кира смотрела на него и видела другое лицо — лицо брата, оставленного за сотни километров отсюда, в интернате с серыми стенами и запахом хлорки. То же выражение беззащитной доверчивости, те же слегка приоткрытые губы, та же припухлость век. И та же — о, боже, та же! — линия подбородка, мягкая, почти детская.
— Толик, — шепнула Кира одними губами.
Она продолжала гладить волосы Пети, а в голове крутились воспоминания. Не связные истории — обрывки. Осколки. Острые, режущие, которые она так и не научилась складывать во что-то целое.
Море за окном билось о берег. Шшшух, шшшух… Звук напоминал шум в ушах в ту последнюю ночь в Питере, когда Кира лежала без сна, слушая тяжёлое дыхание брата за стеной и зная, что больше не может.
Воспоминание накрыло в один миг: та белая петербургская ночь. Кира точно снова оказалась в старой квартире, где свет проникал сквозь неплотно закрытые шторы, расчерчивая комнату на полосы — светлые и тёмные, как мысли тогда. Помнила, как лежала, считая трещины на потолке — семнадцать трещин, выученных наизусть за бессонные ночи. И как за стеной дышал Толик — тяжело, с присвистом.
Она могла представить брата — свернувшегося калачиком, с пальцем во рту (привычка, от которой ему так и не удалось избавиться), с разметавшимися по подушке тёмными волосами. Лицо Толика во сне становилось почти обычным — расслаблялись черты, таяла растерянность во взгляде. Он мог быть просто спящим мальчиком, если не знать…
Но Кира знала. Знала, что в двадцать лет брат по-прежнему не мог сам застегнуть рубашку. Что плакал, когда менялось расписание. Что терялся, стоило отойти на пять шагов. Что нуждался в постоянном присутствии — а сил у неё больше не осталось.
Прямо под столом стоял чемодан — компактный, на колёсиках, с выдвижной ручкой. Собрала днём, пока Толик был в ванной — длинная процедура, во время которой он тщательно мыл каждый палец в строгой последовательности. Сложила самое необходимое — бельё, три футболки, джинсы, зубную щётку, фотоаппарат. Билет на ночной поезд до Краснодара лежал в конверте на тумбочке. А оттуда — куда угодно, где нет бесконечной ответственности, где не нужно каждую минуту быть «сестрой-опекуном-сиделкой», где можно просто жить.
В тот день Кира не спала уже третью ночь. Прошлым вечером Толик разбил любимую кружку — синюю, с рисунком кораблика — и рыдал два часа, размазывая слёзы по щекам и повторяя: «Ты её починишь, Кирочка? Починишь?» А она не могла починить ни кружку, ни его жизнь, ни свою.
Она встретилась с директором интерната. Показала документы, подтверждающие опекунство, медицинские заключения, справки. Подписала какие-то бумаги, держа ручку сухими пальцами. Директор — полная женщина в очках с толстыми стёклами — говорила что-то о «временном размещении», о «социальной адаптации», о «персональном внимании». Кира кивала, не вслушиваясь. Знала, что уезжает навсегда. Что сдаётся. Предаёт.
«Я просто отдохну, — говорила она себе. — Полгода, год. Наберусь сил и вернусь за ним». Но в глубине души понимала, что обманывает себя. Что нет у неё таких сил, чтобы нести это ещё хоть день. Что бежит не на год — навсегда.