Сомов занимал его кресло — массивное, кожаное, из которого Протасов вёл допросы. Оно скрипнуло, когда следователь откинулся назад, доставая из кармана жестяную коробку с карамельками. Протасов помнил их вкус — яблочный, кислый, с лёгкой примесью ментола. Сомов открыл коробку с тихим металлическим щелчком и поставил между ними. Предлагать не стал — просто выставил на виду, пусть стоит себе, пусть отсчитывает время.
Бумаги лежали в беспорядке — папки с делами, протоколы допросов, фотографии с мест преступлений. Протасов узнавал каждый документ, помнил, когда и зачем его сюда положил. Справка из морга о результатах вскрытия Зины Третьяковой. Показания свидетелей по делу Ольги Никитиной. Фотография ракушки, найденной у тела Светы Ильиной. Ещё позавчера всё это составляло его рабочий архив, а теперь обернулось уликами против него самого.
Стены покрывала краска больничного зелёного цвета — местами облупившаяся, обнажавшая штукатурку. Протасов знал каждое пятно, каждую трещину — за годы работы они стали частью его повседневности. Теперь он разглядывал их глазами задержанного — впервые за все годы. Календарь на стене показывал вчерашнее число — забытый листок, последнее напоминание о прежней жизни.
Сомов развернул карамельку медленно, с тихим шуршанием фантика. В тишине кабинета звук показался Протасову неприятным — резким, почти агрессивным. Фантик был жёлтого цвета, с мелкой нечитаемой надписью. Сомов скатал его в шарик, отложил в сторону, положил конфету в рот и начал сосать, не торопясь. Одна щека слегка выпятилась, создавая странную асимметрию лица.
Молчание между ними тянулось, и Протасов смотрел на Сомова, а тот глядел куда-то в сторону окна, словно прислушивался к шуму моря и крикам чаек. На его лице не было ни торжества победителя, ни злорадства — только ровное выражение человека за привычной работой, не требующей от него ни радости, ни сочувствия. Время от времени он перекатывал конфету во рту, и тогда его челюсть делала едва заметное движение.
Протасов ждал и терпел — он знал эту тактику: долгое молчание в начале допроса, призванное заставить подозреваемого нервничать, говорить первым, выдавать себя. Сам использовал её множество раз, сидя в кресле, которое теперь занимал Сомов. Но знание механизма не делало ожидание легче. Каждая секунда растягивалась, наполнялась звуками — гудением ламп, шуршанием, далёким прибоем. Всё это сливалось в монотонный ритм, и в этом ритме тянулись минуты его допроса.
Его руки лежали неподвижно, но под кожей напрягались мышцы, готовые к рывку, к любому ответному действию. Тело помнило инстинкты, выработанные годами службы, а разум понимал: теперь они бесполезны, и деться от этого некуда. Собственный кабинет, в котором он провёл сотни допросов, теперь держал его самого. Папки, пепельница, карта на стене — всё, что составляло его прежнюю власть, — теперь было против него.
Сомов наконец проглотил конфету и посмотрел на Протасова. Взгляд был ровным, неторопливым — так смотрят на человека, с которым предстоит долгий разговор, и торопиться некуда. Он сложил руки и заговорил. Голос звучал буднично, по-домашнему — так говорят за кухонным столом, а не на допросе.
— Вчера я ездил к матери Зины Третьяковой, — сказал Сомов, не отрывая взгляда от лица Протасова. — Анна Семёновна, семьдесят четыре года. Прикована к постели уже три года — инсульт. Живёт одна в двухкомнатной квартире на первом этаже дома номер двенадцать по улице Морской.
Протасов не шевельнулся. Он помнил эту женщину — маленькую, худенькую, с трясущимися руками и глазами, полными слёз. Навещал её несколько раз после смерти Зины, приносил продукты, лекарства. Просто по-человечески — она была одна, больна, беспомощна. Теперь Сомов выворачивал эту доброту наизнанку — каждый визит, каждый пакет с лекарствами ложился в основание обвинения.
— Она плакала, когда я назвал ваше имя, — продолжал Сомов ровным тоном. — Говорила: «Витенька такой золотой мальчик, если бы он был рядом, то спас бы мою Зиночку». Рассказывала, как вы приходили к ней каждую неделю, читали вслух газеты, покупали лекарства в аптеке. Как звонили Зине и говорили: «Не волнуйся, я рядом с мамой, всё хорошо».
При этих словах что-то дёрнулось у Протасова в области скулы — едва заметное сокращение мышцы, которое длилось долю секунды и сразу исчезло. Лицо снова стало неподвижным, но Сомов заметил. Его глаза чуть прищурились — он зафиксировал реакцию и запомнил.
— Анна Семёновна говорила, что любит вас, как родного сына, — Сомов развернул ещё одну карамельку, не торопясь. — Что вы единственный, кто не забыл о ней после смерти дочери. Что приносите ей не только лекарства, но и цветы — полевые ромашки, которые собираете по дороге. Она даже показала мне фотографию — вы с букетом у её постели, улыбаетесь.
Шуршание фантика снова нарушило тишину. Сомов положил новую конфету в рот и откинулся в кресле, изучая лицо Протасова. Тот сидел неподвижно, но что-то в его позе изменилось — плечи стали чуть более напряжёнными, пальцы сплелись крепче. Едва уловимые детали, которые мог заметить только опытный следователь.