Лечебница спасала меня тем, что не позволяла распасться.
К вечеру Сойр уже сидел в постели, завернувшись в одеяло, и с важным видом ел жидкую кашу. Яр не отходил от матери и смотрел на меня так, будто я умею не только сбивать жар, но и отгонять от дома саму смерть. Дарек злился, что ему не дают встать, а значит, шел на поправку. В правом крыле Брен добил подпорки, и крыша, похоже, действительно решила прожить с нами до весны, а не умереть в ближайшую метель.
Все было хорошо.
Настолько, насколько вообще может быть хорошо в ледяном доме, полном больных, чужих долгов и слишком поздних прозрений.
К ночи я снова осталась в кабинете одна.
Письма лежали в ящике.
Я не трогала их.
Не могла.
Не хотела.
И все же они были здесь, совсем рядом, как тихая, но уже неотменимая часть моей новой правды.
На столе передо мной лежали другие бумаги: список исчезнувшего управляющего, пометки Освина, два новых маршрута поставок, которые теперь вели к одному и тому же имени в столице, и сводка по нижнему складу. Я старалась смотреть только на них.
Получалось плохо.
Потому что иногда даже в чернилах и цифрах проступает лицо человека, которого ты слишком долго любила так, как он того не замечал.
Стук в дверь прозвучал негромко.
Я даже не вздрогнула.
Слишком уже много людей в этом доме входили ко мне без красивых церемоний.
— Да?
Дверь открылась.
Рейнар.
Он вошел тихо, как человек, который уже понял: резкие движения рядом со мной заканчиваются не тем, на что он привык рассчитывать.
Без плаща.
Без перчаток.
Лицо усталое.
Собранное.
И что-то в нем сегодня было иным.
Не мягче.
Решительнее.
Я не встала.
— Если вы пришли снова извиняться, не надо.
Он закрыл дверь за собой.
— Я пришел не за этим.
— Тогда за чем?
Он подошел к столу.
Не слишком близко.
Остановился напротив, положив ладони на спинку пустого стула, будто сначала дает мне возможность выгнать его и только потом сядет.
Умно.
И опасно.
— Мне нужно сказать то, что я должен был сказать раньше, — произнес он.
Я невольно усмехнулась.
— Удивительный вечер. Все вокруг слишком поздно начинают говорить.
Он принял и это.
Как принимал в последние дни почти все — без той мужской ярости, за которую удобно цепляться, когда хочется снова спрятать свои чувства за злостью.
— Да, — сказал он. — Но молчать дальше будет хуже.
Я молча указала на стул.
Он сел.
Я осталась за столом, по другую сторону лампы, бумаг и всей той жизни, которую он только сейчас начал видеть по-настоящему.
Некоторое время он молчал.
И это молчание было не пустым. Не тем прежним, в котором он просто не считал нужным идти дальше. Это было молчание человека, который впервые за долгое время выбирает слова не для власти и не для приличия, а потому что ошибиться страшно.
Наконец он сказал:
— Я не прошу тебя забыть.
Я смотрела на него спокойно.
— Хорошее начало.
— И не прошу простить меня сейчас.
— Еще лучше.
Уголок его рта дрогнул.
Почти болезненно.
— Ты издеваешься.
— Немного.
— Заслужил.
— Да.
На этом коротком “да” снова повисла тишина.
Он больше не пытался делать вид, будто может защититься от меня гордостью. И это, пожалуй, ранило сильнее всего.
— Я понял одну вещь, — сказал он. — Не в столице. Не после письма. Не здесь, в первую ночь. А только теперь, когда увидел все до конца.
Я не отвела взгляда.
— Какую?
Он смотрел прямо на меня.
И в этом взгляде не было ни лорда, ни дракона, ни человека, который привык повелевать.
Только мужчины. Очень упрямого. Очень позднего. И впервые — настоящего.
— Что я потерял тебя раньше, чем понял, кто ты для меня.
Слова вошли тихо.
Глубоко.
Без красивого удара.
И именно оттого чуть не сбили мне дыхание.
Я опустила пальцы на край стола.
Очень ровно.
Чтобы не выдать, как сильно дрогнуло внутри.
— Это признание? — спросила я.
— Да.
— Или удобный вывод после того, как стало ясно, что я уже не вернусь прежней?
Он на секунду прикрыл глаза.
— И это ты тоже имеешь право спросить.
— Но?