Мужчины уходили в лес затемно — когда на востоке только начинала брезжить серая полоса, а звёзды ещё не погасли. Возвращались под вечер, усталые, пропахшие дымом и хвоей, но довольные — с добычей, с рассказами, с чувством сделанного дела. Мирк, старый конюх, оказался опытным охотником. Я и не подозревала, глядя на его сгорбленную спину и руки, скрюченные артритом, что он может часами стоять неподвижно в засаде, слушать ветер и угадывать звериные тропы. Он знал все лёжки, все переходы, все места, где зверь выходит на водопой. «Лес — он как книга, — говорил он, доставая из сапога нож. — Надо только читать уметь». Жерар ходил с ним, хотя магия помогала мало — она была для другого, для земли, для роста, для защиты. А здесь нужны были не заклинания, а терпение и меткий глаз. Он учился стрелять из лука, и сначала стрелы его летели куда угодно, только не в цель. Но к середине осени он уже приносил по зайцу за вылазку — и гордился этим больше, чем любым колдовством. Робер, плотник, тоже не отставал — его топор пригодился не только для досок; он мог разделать тушу так, что ни одного лишнего движения, ни одного испорченного куска.
— Сегодня двух косуль взяли, — сообщил Мирк, стягивая промокшие сапоги у порога. Пальцы его дрожали от холода и усталости, но глаза блестели. — Жирные, осенние. На сало и мясо до самой весны хватит.
— И зайцев пяток, — добавил Жерар, ставя на лавку лук и колчан с остатками стрел. На щеке его краснела свежая царапина — ветка хлестнула, — но он не замечал её, так был возбуждён удачей. — Шкуры на шапки пойдут. И детям на рукавички.
Я смотрела, как они выгружают добычу на расстеленный мешок прямо во дворе. Туши косуль — тёмные, лоснящиеся, с ещё тёплой кровью на разрезах. Зайцы — серые, пушистые, с длинными задними лапами, которые уже дёргались последними судорогами жизни. И радовалась. Не потому, что любила охоту — сама бы не смогла, наверное, поднять руку на живое существо. А потому, что они делали это для всех. Для дома. Для нас. Для того общего котла, из которого зимой будем хлебать все вместе.
— Рыбу вчера наловили, — сказал Робер, занося сеть с крупными окунями и щуками. Сеть была старая, кое-где залатанная, но держала крепко. Рыба в ячеях билась, сверкала серебром и зеленью, и у меня потекли слюнки при мысли о том, как хорошо пойдёт ушица копчёным мясом. — Жанна, солить будешь?
— Буду, — ответила кухарка, засучивая рукава выше локтя. Руки у неё были красные от холодной воды, но голос звучал бодро. — И вялить буду. На всю зиму хватит. Будет чем суп наваристый сварить, когда метели зарядят.
Вечерами вся усадьба пахла дымом, рыбой и мясом. Запахи смешивались, перетекали из комнаты в комнату, поднимались на второй этаж и оседали на шторах, на скатертях, на моих волосах. Пахло так густо, что, выходя на крыльцо, я чувствовала этот шлейф за собой ещё десять шагов. Жанна солила, коптила, сушила. Астер и Ольнара помогали чистить, потрошить, разделывать. Пальцы их привыкли к этой работе: быстро, ловко, без лишней брезгливости. Я стояла рядом, училась — в прошлой жизни, земной, я покупала рыбу уже готовой, в вакуумной упаковке, и понятия не имела, что внутри у неё и как правильно вынимать внутренности, чтобы не повредить желчный пузырь.
— Руками надо, руками, — ворчала Жанна, показывая, как проводить ножом по брюшку и вычищать потроха. Голос её был строгим, учительским, но я замечала, как она украдкой посматривает на меня — проверяет, не отвернусь ли, не побрезгую ли. — С любовью. Тогда и вкуснее. Рыба, как женщина, ласки требует. Грубо возьмёшься — и мясо жёстким станет, и навар мутным будет.
Я кивнула и взяла очередного окуня. Скользкого, холодного, с круглым глазом, который, казалось, смотрел на меня с немым укором. Но я вела ножом, как учили, и постепенно руки перестали дрожать.
Рыбные ряды укладывали в бочки. Сначала слой соли — крупной, сероватой, из мешка, который мы выменяли ещё летом на зерно. Потом плотный ряд рыбы, брюшком кверху, чтобы соль лучше проникала. Потом снова соль, снова рыба, и так до краёв. Сверху — деревянный круг и гнёт, чтобы сок не вытекал, а оставался внутри. Бочки ставили в подвал — там, при низкой температуре, рыба будет солиться медленно, доходить до нужного состояния два месяца. Кто-то скажет: долго. А я думала: правильно. Хорошее нельзя торопить.
Мясо коптили в специальной коптильне, которую смастерил Мирк — бочка из-под муки, приспособленная для дыма. Внизу — очаг с ольховыми щепами и можжевеловыми ветками, в середине — решётка из прутьев, сверху — крышка с отверстием. Мясо предварительно вымачивали в рассоле с чесноком и перцем, потом подвешивали в дыму. Процесс был долгий, неторопливый, и я любила стоять рядом, вдыхать густой, смолистый запах и смотреть, как розовеют куски, как на них оседает золотистая корочка.
В прошлом году мы голодали.
— Помните: каша из топора, хлеб с лебедой, — сказала я однажды вечером, сидя за ужином. Мы собрались в большой горнице: на столе горела свеча в медном подсвечнике, и её свет плясал на лицах, выхватывая морщины, шрамы, седые пряди.
— Помним, — кивнул Мирк.