— Рудольф Крамм, — прошептал кто-то рядом. — Столичный надзор.
Имя тут же легло в память тяжёлым камнем.
Крамм остановился напротив меня. Он не стал помогать мне подняться, не спросил, могу ли я стоять, не обратил внимания на кровь на моём виске — я заметила её только сейчас, когда тёплая влажная дорожка сползла к щеке и тут же остыла на ветру. Он просто склонил голову, осмотрел меня от растрёпанных волос до промокших ботинок и произнёс:
— Наяра Локс. Как символично, что вы снова оказались в центре беспорядка.
Я поднялась.
Не потому, что была готова. Ноги дрожали, голова ныла, платье тянуло вниз от снега и сырости. Но сидеть на досках под его взглядом казалось хуже. Я ухватилась за спинку скамьи, выпрямилась и впервые ощутила, что это чужое тело выше, чем моё прежнее. Не намного, но достаточно, чтобы не чувствовать себя совсем раздавленной.
— Я хочу понять, что произошло, — сказала я.
Крамм едва заметно улыбнулся.
— Восхитительно. Именно это вы говорили утром перед отправлением рейса. Тогда вы тоже хотели «понять», почему предписания столичного надзора мешают вашим личным решениям.
— Я не помню утро.
Писарь за его спиной поднял голову.
У людей вокруг это вызвало новый ропот.
Крамм не удивился. И это насторожило меня сильнее, чем если бы он вспылил.
— Разумеется, — произнёс он. — Память госпожи Локс оставляет её в самые неудобные для закона минуты. Запишите, Левин: обвиняемая заявляет о провале памяти.
Писарь послушно заскрипел пером по бумаге.
Я отметила слово «обвиняемая» и почувствовала, как холод внутри становится плотнее.
— В чём именно меня обвиняют? — спросила я.
— Кроме крушения рейса, нарушения расписания, самовольного изменения стрелочного пути, исчезновения третьего вагона, повреждения узловой печати и попытки скрыть сведения о Последней станции?
Список был длинным, и каждое слово звучало так, словно его уже не раз произносили заранее, с удовольствием подгоняя под нужный приговор.
— Да, кроме этого, — выдохнула я. — В чём по существу?
Кто-то в толпе фыркнул. Нервно. Даже с надеждой — людям всегда интересно, когда обвиняемый не падает на колени сразу.
Крамм чуть прищурился.
— У вас смелость или пустота в голове?
Я могла бы ответить резко. В своей прежней жизни, наверное, ответила бы: от страха я часто становилась язвительной. Но здесь каждое слово падало не на кухонный стол и не в переписку, которую можно закрыть, а на перрон, где десятки людей ждали, решат ли меня сейчас растоптать официально или дадут сделать это им самим.
Поэтому я выбрала осторожность.
— У меня есть право услышать обвинение так, чтобы понимать, за что меня судят.
Крамм развернулся к людям.
— Слышите? После всего, что произошло, госпожа Локс требует удобной формулировки.
— Я требую ясности, — сказала я.
И, к своему удивлению, услышала в собственном голосе не только страх.
Наверное, это был предел. Когда тебя вырывают из твоей жизни, бросают в чужое тело на холодный перрон и объявляют виновной в катастрофе, разум сначала цепенеет. Но потом в нём просыпается крошечная, упрямая часть, которая говорит: хорошо, паниковать будем позже, а сейчас хотя бы выясним, где выход.
Крамм снова повернулся ко мне.
— Ясность будет. Здесь же. Немедленно.
Он сделал знак стражнику. Тот поднял фонарь выше, и свет упал на ближайшую стену вокзала, где под слоем инея висела большая медная доска. Я сначала решила, что это ещё одно расписание, но потом увидела на ней строки, выбитые чёрными буквами, и подписи внизу. Документ. Или его магическая копия.
Писарь протянул Крамму лист.
— Согласно свидетельствам пассажиров, служащих узла и путевой стражи, — начал Крамм, — сегодня в шестнадцать часов двенадцать минут управляющая Наяра Локс без согласования с надзором изменила маршрут северного состава, следовавшего через промежуточный узел к Последней станции.
При словах «Последняя станция» по толпе прошёл странный шорох. Не просто страх. Суеверный ужас, смешанный с усталостью. Так произносят название места, куда никто не хочет попасть даже в рассказе.
— В шестнадцать часов девятнадцать минут, — продолжал Крамм, — третий вагон состава был отцеплен от основной линии. В шестнадцать часов двадцать две минуты он исчез с пути. В шестнадцать часов двадцать пять минут произошёл разрыв узловой печати. В результате повреждены перрон, багажная линия и часть расписания.
Я невольно обернулась к багровым строкам на доске.
Часть расписания.
Они говорили о нём так, словно расписание было не доской, а живым органом станции. И от этого становилось ещё тревожнее, потому что буквы действительно продолжали шевелиться.
— Где третий вагон? — спросила я.