И живое – болело. Каждый день. Каждую ночь. Каждый раз, когда она проходила мимо и не смотрела. Каждый раз, когда смотрела – и я не мог отвести глаз. Каждый раз, когда бетон осыпался – ещё на кусок, ещё на горсть, ещё на один стежок, который она прошивала – не мою рану, нет. Мою стену. Стежок за стежком. Пока стена – не стала решетом. Пока медведь – не остался голым. Без шкуры. Без бетона. Без камня. Только – мясо. Только – кровь. Только – пульс, который она считала на моём запястье и который не врал.
Шаги.
Лёгкие. Осторожные. Не её – её я узнавал за стеной, за дверью, за километр. Эти – другие. Тихие. Как человек, который идёт и боится идти. Который решил – но каждый шаг отнимает решимость.
Стук в дверь.
Я сел на кровати. Бок – ныл. Шов – тянул. Привычно.
– Войди.
Марьям.
Она стояла в дверях. И я – не узнал её. Не сразу. Потому что Марьям, которую я видел вчера, – была девочкой. Девочкой в залитом кровью платье, с остекленевшими глазами, с рукой мёртвого отца в своей. Девочкой, которая сломалась.
Эта Марьям – была другой.
Чистое платье. Тёмное. Простое. Волосы – убраны под платок. Лицо – бледное, осунувшееся, с тенями под глазами, которые не скроешь ни сном, ни слезами. Но глаза – ясные. Сухие. Без той мути, без того тумана, в котором она была вчера.
Она стояла прямо. Плечи – расправлены. Подбородок – поднят. Как перед расстрелом. Как человек, который принял решение – и пришёл его объявить.
У неё в руках – кольцо. Золотое. Тонкое. Обручальное. То, которое мулла надел ей на палец за десять минут до первого выстрела.
Она вошла. Закрыла дверь. Тихо. Аккуратно. Как закрывают дверь в комнату, где спит ребёнок. Или в комнату, откуда уходят навсегда.
– Сядь, – сказала она.
Я уже сидел. Но – подчинился. Не её голосу – её глазам. Потому что в этих глазах – было что-то, от чего мой позвоночник выпрямился. Что-то – древнее. Бабье. Материнское. Женское – в том смысле, в котором женщина сильнее мужчины. Не мускулами – правдой. Той правдой, которую мужчина прячет, а женщина – носит открыто. Как рану. Как знамя.
– Я уезжаю, – сказала Марьям.
Тишина.
Не та тишина, которая между словами. Другая. Глубокая. Как колодец, на дне которого – камень. Тишина, в которой я слышал: своё дыхание, её дыхание, и правду – которая падала. Медленно. Как камень в воду.
– Марьям…
– Не перебивай.
Голос – ровный. Без дрожи. Без слёз. Без истерики. Ровный, как линия пульса на мониторе, когда сердце бьётся спокойно. Или когда – перестало биться.
– Мой отец мёртв. Ты это знаешь. Я это знаю. Все в этом доме – знают. Он лежал на камнях с пулей в голове, и последнее, что он видел, – моё белое платье. Мою свадьбу. Праздник, на который он привёз меня – с украшениями, с хной, с улыбкой, которую репетировал неделю. Мой отец – репетировал улыбку, Алихан. Потому что не умел улыбаться. Потому что был – как ты. Камень. Стена. Медведь. Но ради меня – пытался.
Она не плакала. И от этого – было хуже. Слёзы – я понимал. Слёзы – можно утереть. Вытерпеть. Переждать. Сухие глаза, которые смотрят в тебя и говорят правду, – нельзя. От них – не спрячешься.
– Я любила тебя, – сказала она. Прошедшее время. «Любила». Не «люблю». Прошедшее. Законченное. Как диагноз. Как приговор. – Три года. С того дня, когда увидела на совете. Ты стоял у окна. Говорил с отцом. Не смотрел на меня. Ни разу. Я – смотрела. Три года. Каждый день. Каждую ночь. Молилась: пусть он увидит. Пусть он посмотрит. Пусть хоть раз – повернёт голову.
Она подошла ближе. На шаг. На два. Остановилась. В метре от меня. И я видел её руки – которые не тряслись. Которые держали кольцо – крепко, уверенно, как я держу автомат.
– Ты – не повернул.
Пауза.
– Я приехала сюда – невестой. Надела платье. Улыбалась. Верила – что после свадьбы… Что ты посмотришь. Что увидишь. Что я стану – настоящей для тебя. Не именем в договоре. Не дочерью союзника. Не обязанностью. Мной.
Её голос – не дрогнул. Ни на одном слове. Ни на одном вдохе. Она – готовилась. Всю ночь. Пока я был на крыльце. Пока я целовал другую – на ступенях, над камнями, залитыми кровью её отца. Пока я – предавал.
Потому что это было – предательство. Не слово – факт. Я женился на ней. Мулла прочитал. Обряд состоялся. И через шесть часов после обряда – я целовал другую женщину. На крыльце. Над кровью. Над телами. Над всем, что осталось от её мира.
– А потом я увидела, – сказала Марьям. – Как ты на неё смотришь.
Тишина.
– Не вчера. Не на крыльце. Раньше. Когда она вошла в комнату после родов Заремы – с младенцем на руках, с Ибрагимом, который держал её за палец. Ты стоял у двери. И смотрел. И я – видела.
Она сделала ещё шаг. Последний. Теперь – между нами было полметра. И кольцо в её руке – блестело в сером утреннем свете.
– Ты ни разу не посмотрел на меня так, как на неё.
Слова – вошли. Как пуля. Четвёртая. Та, которая ближе всего к сердцу. Та, которую доктор доставала рыбным пинцетом – осторожно, медленно, потому что миллиметр – и конец.