горах: утром – одно, к полудню – другое.
Дорога – горный серпантин, узкий, как нерв. С одной стороны – стена,
рыжая, каменная, в трещинах и мхе. С другой – обрыв. Бездна. Темнота,
из которой поднимался утренний туман, густой, как хирургическая вата.
Машину трясло – каждая яма, каждый камень отдавались в моём
позвоночнике, и я вцепилась в ручку двери и молчала.
Он сидел впереди. Спокойный. Как камень, который везут в кузове. Не
оборачивался. Не говорил. Смотрел на дорогу – и его профиль в зеркале
заднего вида был вырезан из чего-то твёрдого, нечеловеческого. Скула.
Челюсть. Шрам на виске. Сломанный нос. Линия рта – жёсткая, прямая,
как хирургический разрез.
Я смотрела на этот профиль и думала: двадцать дней. Двадцать дней я живу
в его доме. Зашила ему печень. Вырезала аппендикс его мальчишке. Приняла
роды у его женщины. Ем его хлеб. Сплю в его комнате. И до сих пор – не
знаю о нём ничего. Кроме того, что видела: кровь, приказы, подвал,
кошмары. Кроме того, что слышала: Хусейн, Султан – имена мёртвых
братьев, которые он кричит во сне.
Я знала его раны. Знала его пульс. Знала, как сокращается его печень и
как выглядит его кровь в пробирке. Я знала его тело – изнутри. Лучше,
чем он сам.
Но его – не знала.
Горная дорога сменилась грунтовкой. Грунтовка – колеёй. Колея —
тропой, по которой джип полз, как раненое животное, переваливаясь с боку
на бок. За окном – мир менялся. Усадьба осталась позади. Здесь —
дикое. Лес, камни, ручьи, тропы, которые знал только он. Его территория.
Его кровеносная система.
Я видела её впервые.
Сёла. Маленькие – три дома, пять, десять. Разбитые дороги,
полуразрушенные стены, следы войны – как оспины на лице земли. Но —
жизнь. Дымок из труб. Бельё на верёвках. Козы. Куры. Мальчишка на осле
– серьёзный, как генерал, с хворостиной вместо сабли.
И люди – выходили к дороге. Кланялись. Не рабски, не униженно – с
уважением. Как кланяются тому, кого признают. Дети – махали руками.
Старики – кивали. Женщины – прятали лица, но глаза – поверх
платков – были живые, тёплые.
Он – кивал в ответ. Коротко. Без улыбки. Но – кивал. Каждому. Каждый
раз.
На одной остановке – старик подошёл к машине. Седой, согнутый, с
клюкой. Постучал в окно. Алихан опустил стекло. Старик заговорил —
быстро, хрипло, на чеченском. Я разобрала обрывки: «Сын\… болеет\…
живот\… неделю». Алихан посмотрел на меня. В зеркало заднего вида.
Одна секунда. Вопрос – без слов.
Я кивнула.
Мы остановились. Я вошла в дом – низкий, глинобитный, с земляным полом
и запахом дыма. На тахте – мальчик, лет двенадцать. Бледный, худой, с
вздутым животом. Я осмотрела – глисты. Банальные аскариды. Здесь —
не банальные. Здесь – без лечения – осложнения, непроходимость,
смерть. Я выписала лечение на клочке бумаги. Объяснила старику —
медленно, просто, через Алихана, который переводил. Спокойно. Точно. Как
переводчик. Не как глава.
Старик взял мои руки. Обе. Поцеловал. Я хотела отдёрнуть – не успела.
Его слёзы капали на мои пальцы, и он бормотал что-то, и Алихан не
переводил, но я поняла: спасибо. Просто – спасибо. За то, что
посмотрела. За то, что – есть.
В машине – молчание. Я вытирала руки о штаны и думала: этот старик не
видел врача, может быть, годами. Его внук мог умереть – от глистов. От
глистов. В двадцать первом веке. Потому что ближайшая больница – в
городе, а город – территория Хасана. Потому что врачей здесь нет.
Потому что мир – забыл эти горы, как забыл меня.
И я поняла: он – не «занимается этим» по выбору. Он – это. Без него
– старик потеряет внука. Без него – Зарема родит одна. Без него —
мальчишка на перевале истечёт кровью. Он – не выбирал. Он – остался.
Потому что больше – некому.
Как я.
И я поняла: он – не «занимается этим». Не «является» этим. Он —
обречён на это. Как я обречена на скальпель. Как мы оба обречены —
быть теми, без кого умирают.
Пост – блокпост на перевале. Каменная кладка, мешки с песком, навес из
брезента. Трое бойцов. И раненый – мальчишка, семнадцать лет. Ранение
в грудь. Огнестрельное. Пуля – вошла спереди, между третьим и
четвёртым ребром. Выходного нет.
Я осмотрела. Дыхание – поверхностное, справа – ослаблено. Подкожная
эмфизема. Пневмоторакс. Лёгкое – повреждено. Воздух – в плевральной
полости. Мальчишка синел.
– Мне нужен нож, трубка и бутылка с водой, – сказала я.
Алихан не переспросил. Не уточнил. Кивнул – и через минуту у меня было
всё.
Торакоцентез. Полевой, грязный, отчаянный. Разрез в пятом межреберье —
скальпелем, коротко, точно. Вставила трубку – резиновую, от