Алихан. Медвежья кровь Страница 40 из 111
Скорость
7
Главы
Оглавление в файле не найдено.
0%
Страница 40 из 111

К мальчишке с лепёшкой. К женщинам у колодца. К Тимуру с его щенячьими

глазами.

Это – не синдром. Это – жизнь. Грязная, кривая, невозможная. Но —

жизнь. Единственная, которая у меня есть.

А может – Костя всё-таки прав. Может, я просто ищу оправдание. Потому

что проще назвать это «жизнью», чем признать: я привязываюсь. К месту,

которое не моё. К людям, которые не мои. К человеку, который не мой —

и не может быть моим – и которого я всё равно слушаю через стену по

ночам.

Может, Костя прав.

Но яблоко – было вкусным. И семечки – лежали в кармане. И я – не

выбросила.

Поднялась к себе. Закрыла дверь. Достала из кармана яблочные семечки.

Посмотрела на них – маленькие, коричневые. В каждом – дерево.

Положила на подоконник. В ряд. Пять штук.

Не выбросила.

Смотрела на них и думала: вот моя жизнь. Пять семечек на подоконнике

тюремной камеры. Пять маленьких возможностей, свёрнутых в скорлупу. Если

посадить – вырастет дерево. Через пять лет – яблоня. Через десять

– плоды. Через двадцать – тень, в которой можно сидеть и не бояться

солнца.

Но я не посажу. Потому что через пять лет меня здесь не будет. Или будет

– но другой. Не капитаном Вершининой. Не «предположительно погибшей».

Кем-то третьим. Кем-то, кого я пока не знаю и боюсь узнать.

За окном – горы. Снежные вершины, которые не менялись – ни от войны,

ни от родов, ни от яблок у дверей. Горы стояли. И я – стояла. Пока.

И знала – Костя прав. И знала – ничего не изменится. И знала – я

съем следующее яблоко, если он оставит. И следующее. И следующее.

Потому что голодный человек не отказывается от еды. Даже если еда – из

рук волка.

Особенно – если из рук волка.

Потому что волчья еда – единственная, от которой становишься живой.

Глава 12

Алихан

Мать умерла тихо.

Без войны. Без пуль. Без крови. Просто – сердце. Встала утром,

поставила чайник, села за стол, положила руки на колени – и не встала.

Я нашёл её через час. Чайник выкипел. На столе – чашка, сахарница,

кусок лепёшки. Всё – на месте. Всё – как обычно. Только мама – не

дышала.

Мне было семнадцать.

Я стоял над ней и не мог пошевелиться. Не потому что шок – я к тому

времени уже пережил столько, что шок стал нормой. Не потому что страх

– мертвых я не боялся, мёртвых я знал лично, по именам, по лицам. Я не

мог пошевелиться, потому что впервые в жизни – не знал, что делать.

Впервые – не было приказа. Не было врага. Не было цели. Была только

мёртвая мама за кухонным столом, и чайник, который выкипел, и тишина,

которая звенела так громко, что закладывало уши.

Отец – застрелен. Хусейн – мина. Султан – фугас. И мать —

сердце. Четыре смерти. Четыре способа. Как будто мир пробовал разные

варианты – пули, взрывчатку, болезнь – и все работали. Все забирали.

Все – оставляли меня.

Последнего.

Я похоронил её рядом с отцом. Сам выкопал могилу. Земля была мёрзлая,

декабрь, лопата звенела о камни, и мои руки – обожжённые морозом,

стёртые до мяса – не чувствовали боли. Потому что боль была не в

руках. Боль была глубже. В том месте, где живёт слово «мама» —

простое, детское, первое слово, которое человек произносит в жизни. И

последнее, которое он теряет.

Я потерял.

И после – закрыл дверь. Ту самую, за которой жило всё живое. Тепло.

Нежность. Способность плакать. Способность – чувствовать. Закрыл – и

залил бетоном. И поставил надгробие. И больше не открывал.

Шестнадцать лет.

Шестнадцать лет я жил с бетоном внутри. И мне – было нормально.

Привычно. Удобно. Пустота – не болит. Пустота – не предаёт. Пустота

– не умирает на кухне с чашкой чая.

А потом пришла она. И начала копать.

Сегодня – я стоял у окна и смотрел вниз. Двор. Утро. Солнце —

мягкое, осеннее, без летней злости. И доктор – внизу, среди женщин,

среди детей, среди моего мира, который я строил пятнадцать лет и в

который она вошла – как нож в масло. Без усилия. Без скрипа. Без

спроса.

Она держала ребёнка. Заремин – тот, которого приняла вчера. Маленький,

красный, завёрнутый в тряпку. Она держала его одной рукой – привычно,

профессионально, как человек, который делал это сотни раз. Другой —

щупала пульс на крохотном запястье. Лицо – сосредоточенное, но не

напряжённое. Спокойное. Почти – мирное.

Она улыбалась.

Не мне. Не для меня. Ребёнку. Маленькому красному существу, которое не

знало ни войны, ни гор, ни моего имени. Она улыбалась – и от этой

улыбки, от этого крохотного движения губ, которое я видел с третьего

этажа через грязное стекло, – у меня сжалось в горле. Как удавка. Как

рука, которая перекрывает воздух – медленно, уверенно, без возможности